«Пятый пункт» в судьбе российского историка

Известному сибирскому историку, Заслуженному деятелю науки РФ Варлену Львовичу Соскину – 87 лет, но он показывает удивительный пример творческого долголетия – продолжает работать в Институте истории СО РАН, преподает в НГУ: на будущий год будет отмечать юбилей – полвека преподавания в университете. Профессор Соскин – признанный специалист в области социальной истории отечественной культуры и интеллигенции в ХХ веке, автор более 400 научных публикаций. Пять его учеников стали  докторами наук, 30 – защитили кандидатские диссертации.  

Фронтовик Варлен Львович Соскин  награжден орденом  Отечественной войны, медалями «За отвагу»,  «За взятие Кенигсберга», «За победу над Германией».

С разрешения профессора Соскина мы публикуем его автобиографические заметки, в которых он размышляет не только о своем жизненном пути, но и о судьбах Родины.

ВАРЛЕН СОСКИН  

«ПЯТЫЙ ПУНКТ» В СУДЬБЕ РОССИЙСКОГО ИСТОРИКА

(АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ)

 Свой очерк начну с заголовка. Российский или русский историк для меня понятия однозначные. Почти всю мирную жизнь я был им и никем другим. С понятием судьбы, а конкретно «еврейской судьбы», могут возникнуть вопросы, возможно, и несогласие. С этого и придется начать конкретное повествование. В последние годы в литературе – я имею в виду не публицистику, художественную литературу, мемуарные публикации, а именно труды историков – «еврейская тема» (так ее часто именуют) перестала быть запретной. Поэтому претендовать на новизну нет оснований. Взять хотя бы фундаментальные труды Геннадия Васильевича Костырченко, научного сотрудника Института истории РАН, специалиста по истории советского еврейства. Ее Костырченко рассматривает сквозь призму критики сталинизма. «Еврейскую» тему не обошел и великий Солженицын, написавший двухтомный труд «Двести лет вместе». В общем, подобные сочинения имеются.

Главное, что следует подчеркнуть, состоит в полной доказанности существования в сталинские времена государственного антисемитизма в СССР. Отрицать его могут либо крайне необразованные люди, либо замшелые антисемиты, которые, к сожалению, не перевелись. И если кого-то из представителей так называемой еврейской национальности это проклятие коснулось в меньшей мере, не сломало жизнь и даже не слишком повредило карьере, то это не значит, что их существование как евреев было безоблачным. В той или иной степени оно было неполноценным, ущербным.

Правда, сталинизм, так или иначе, искалечил духовность всех советских народов, лишил их возможности свободно пользоваться ценностями демократии и вообще «вытолкнул» из общемирового русла развития цивилизации. Люди, отличаясь друг от друга, протаптывали по-разному жизненные дорожки. Но, по большому счету, выбирать судьбу им было не дано, ее предопределяли свыше. В применении этого общего правила в положении евреев существовали особенности, определявшиеся наличием специфических ограничений. Формально они как бы не существовали, но были известны по опыту других. Эти препятствия евреи старались обходить, как-то преодолевать.

Однако все знали, что иначе жизнь не построить. В итоге складывалась судьба – разная в деталях, но общая почти для всех. Были, конечно, исключения. Кому-то из достигших вершин, допустим, в науке или искусстве, казалось, что их никто и ничто не ущемляет, а декларируемое равноправие является действительностью. Но, сужу здесь по опыту общения, почти все понимали ограниченность своих возможностей – при приеме вузы, устройстве на работу, продвижении по службе и т. д. и т. п.

Здесь не место рассказу о том, как и почему складывалась система этих ограничений. И как получилось, что нараставший в 1920–1930-е гг. процесс ассимиляции евреев впоследствии затормозился и даже сменился волной довольно мощной эмиграции.

По-разному объясняются причины такого оттока. Но, думается, основная причина состояла не в стремлении материально «устроиться» за рубежом, как полагают некоторые, а в открытом всплеске антисемитизма в период «позднего сталинизма». Возможные трагические последствия антисемитских действий Сталина воспринимались как угроза существованию всего еврейства в СССР. В такой атмосфере не могло не развиваться ощущение безысходности, из чего следовал вывод о печальной будущности каждой личности как тесно связанной с общей судьбой.

Многие евреи, считавшие себя фактически русскими по образу жизни, культуре, привязанности к России как к родине, почувствовали, что к ним относятся не по-родственному. Не буду употреблять такие понятия, как «зов крови», влияние «генов» древней прародины и т. п. К себе я их не отношу, ибо не чувствую. Но скажу, что в ответной реакции евреев на гонения со стороны власти, поддержанные частью населения, проявилось наличие общего, совместного чувства единения на национальной основе, т. е. то, что уже называлось «еврейской судьбой». Таким образом, можно объяснить, почему в названии моих заметок присутствует понятие судьбы.

Хотя я собираюсь говорить больше всего об эпизоде, который считаю самым впечатляющим в своей жизни как российского, советского еврея, скажу кратко о том, что этому предшествовало. Вне такой связи сложно говорить о судьбе как о доставшейся мне жизненной участи. Существенно, что я родился в Томске – тогдашнем культурном центре Сибири. Еврейская диаспора в городе была, ее история изучается. Не так давно мне довелось писать отзыв на автореферат кандидатской диссертации О.С. Ульяновой «Еврейское население в экономической, социокультурной и общественно-политической жизни города Томска (вторая половина XIX – 20-е гг. ХХ столетия)» (Томск, 2009). Но наша семья к общинной жизни евреев (о ней в основном пишет Ульянова) никакого отношения не имела. Отец и мать активно участвовали в деятельности тех организаций, которые не носили какой-либо специфической национальной окраски. Они были сугубо советскими, партийными людьми. И этим все определялось – в работе, быту, воспитании детей. Дети, с которыми я общался, были сплошь русскими. Известным от рождения языком был русский и никакой другой. Родители знали идиш (обыденный еврейский язык), но пользовались им крайне редко: если что-то хотели сказать, чтобы не дошло до моих ушей.

Воспитывался я, как и подобало детям партийных родителей, в интернационалистском духе. Отец, секретарь по идеологии одного из городских райкомов, был, как я узнал потом, приверженцем ассимиляции. Огрубляя эту позицию, можно сказать, что суть ее заключалась в признании неизбежности и необходимости постепенного «растворения» евреев в русской среде. Кстати, А.В. Луначарский по-своему объяснял пользу подобного «кровосмешения». Русские – народ могучий, но кровь у них немного «ленивая», течет медленно. А у «товарищей евреев» течет быстро, нервно. Вот смешаем их и получится новый, деятельный человеческий тип. В такой, несколько фантастической форме руководитель «культурной революции» в СССР видел один из ее желанных результатов.

И, надо сказать, ассимиляция в СССР шла довольно успешно. История, однако, не позволила ей завершиться. Почему – это вопрос особый. Факт в том, что антисемитизм не исчез. А потому – это мое мнение – ассимиляция застопорилась. Что же касается проявлений антисемитизма в 1930-е гг. в среде томской интеллигенции и партийных кругах (мать, как и отец – член ВКП(б), окончила медицинский факультет Томского университета и работала в клинике), я узнал намного позже, когда сам стал научным работником.

В 1933 г. отца, окончившего к тому времени химический факультет Томского технологического института, направили работать в Новосибирск. Он и стал фактически моим родным городом. И здесь обстановка оставалась прежней, о чем-либо специфически еврейском вспомнить нечего. Был случай, когда в школе одна девочка крикнула мне «жид». Я рассказал отцу, он пришел в школу и устроил взбучку директору. Поднялся маленький переполох, в школьном зале собрали на «линейку» всех учащихся. Девочка попросила прощения и почему-то грохнулась на колени. Потом выяснилось, что она была из религиозной семьи, где так было принято. И по-прежнему в моем окружении не оказалось еврейских детей. Как, впрочем, и среди знакомых моих родителей. Конечно, евреи среди них были, но каких-либо разговоров, имевших отношение к еврейской теме, не было. Во всяком случае, при мне об этом не говорилось.

В такого рода «девственном» состоянии я дожил до войны – юный советский патриот, не ведавший сомнений относительно реальности социализма сегодня и коммунизма завтра. Даже такие события, как аресты в 1937–1938 гг. в Москве сестры отца, ее мужа (между прочим, одного из заместителей Г.К. Орджоникидзе) и некоторых других родственников, а затем исключение из партии за связь с «врагами народа» самого отца и ожидание его ареста, которое случайно не состоялось, – все это я хорошо помню – не поколебало основ моего сознания. Как очень многие, я не сомневался в том, что происходящее либо имеет причины, либо является ошибками, которые будут исправлены.

Некоторые люди, когда заходит речь об этих событиях, говорят, что они-то «все знали» и уже тогда не верили газетам. И при этом удивляются: как я мог им верить? Но не один я был такой! И говорят ли правду те, кто «все знали»? Быть крепким «задним умом» – дело нехитрое. Добавлю к сказанному о моем воспитании тот факт, что в Новосибирске отсутствовала традиционная еврейская среда, сохранявшаяся в многочисленных местечках и городках Украины, Белоруссии и других западных районах. Там возможностей для разномыслия было больше. Тем более что власть боролась со всеми видами религии. А для еврейской массы с дореволюционных времен религия оставалась едва ли не единственной «зацепкой» ее земного существования.

Вопрос о причинах и условиях такого рода моей «девственности» до сих пор будоражит душу. Может быть, я был просто глупым по природе мальчишкой? Но так думать не хочется: учился отлично, занимался в кружках (авиамодельном, электротехническом) – обо мне даже по радио рассказывали как о начинающем изобретателе, читал газеты, переживал за несчастных абиссинцев, с которыми воевала Италия, а затем горячо сочувствовал испанским республиканцам. Был активным общественником, старостой класса.

Подводя итог этим объяснениям (их можно продолжать), прихожу к главному выводу. В основе лежало воспитание. А воспитывались мы не на знании, а на вере. Как оказалось, на утопии. Только вера маскировалась под коммунистическую идеологию, которая пронизывала весь порядок жизни. Зомбировали же нас основательно – это факт. Притом окружающей жизни мы не видели, не знали даже минимума о деревенской действительности, о голоде и многом другом, что могло бы «просветлить» наши мозги. Где-то другие дети знали, а мы – нет. Многое, конечно, зависело от семьи, которая оберегала меня от прозрений. Что касается «еврейской темы», то она, повторяю, просто отсутствовала в моем детстве и отрочестве.

Началась война. Отец ушел на фронт в первые дни. Затем случился печально знаменитый «Вяземский котел», где погибла почти целиком ушедшая из Сибири 24-я армия, и вместе с ней несколько других армий. Могилу отца я долго искал после войны, но безуспешно. А в тылу – суровые будни: сначала изнуряющий труд слесаря на заводе им. Чкалова, потом военная служба – рядовой красноармеец, курсант училища, офицер, командир взвода. Воевал в так называемой сорокопятке – солдаты прозвали эти маленькие пушки «Прощай, Родина». Этим подчеркивалась уязвимость и пушек и тех, кто их обслуживал. Ранения, госпитали, наконец – Победа. Нигде не оступился, героем не стал, но всегда был на хорошем счету. А с «еврейской темой» фактически не встретился. Может быть, потому что старался хорошо служить и не давал повода кому-то бросить упрек в связи с национальностью? О подобных вещах слышать приходилось, но с собой их не связывал.

К тому же так получилось, что в нашем полку евреи были «в почете». В четырех из шести взводов «сорокопяток» командирами были евреи: Вольфовский, Менгендлер, Янильштейн и я. А они, эти пушечки, как уже говорилось, считались самыми непривлекательными, поскольку всегда находились на «передке», в пехоте. И потери несли соответствующие. Все мы имели ранения, а Миша Менгендлер на моих глазах погиб. Такую «концентрацию» можно считать случайностью, но так было. Какие уж тут могли быть упреки и намеки?

Возможно отчасти, в отношении ко мне играло роль то, что внешне я походил на грузина – фотографии тех лет это подтверждают. Был такой комический случай. Я лежал в госпитале с перебитой ногой. А рядом в палате были «ходячие». Играли в карты, «травили» анекдоты, в том числе и еврейские. Подходит ко мне один и говорит: «Кацо, не обижайся, мы сейчас будем грузинские анекдоты рассказывать». Я разъяснять ничего не стал.

Вспоминаю другой случай, но уже иного характера. Тогда я узнал кое-что не совсем официальное, в том числе и относящееся к некоторым фактам несправедливости в отношении евреев. В том же госпитале (в г. Зольдау, теперь это польский Дзялдово) лечился майор по фамилии Ковельман. Я уже начал ходить, а он после тяжелого ранения с кровати не вставал. Как-то увидел меня, подозвал. Думаю, что почувствовал что-то родственное. Мы познакомились, а затем пошли беседа за беседой. Человек он был образованный, для меня необычный. Хоть и не надолго, но стал как бы моим учителем. Всерьез он грани все же не переходил – в смысле политики. Может быть, сам к этому был не готов, а возможно, побаивался откровенничать с молодым «ортодоксом». В гуманитарную сторону он меня подтолкнул, но не более того. Мое «девственное» состояние таким образом сохранялось.

На фронте к концу войны прижилось обращение: «славяне». Вот и чувствовали все себя как бы членами этого братства. Помню случай, как в Польше, в маленьком городке столкнулся с еврейской семьей, чудом выжившей (прятались в подвале дома) при немцах. Они по внешности признали все-таки во мне еврея и радостно, протянув руки, залопотали на идише – русского они, естественно, не знали. Что я мог им сказать? Впервые увидев этих несчастных, я что-то пережил. Но не надолго, надо было догонять ушедшую вперед батарею.

Следует учесть, что к тому времени я ничего не знал о судьбе моих родных – отце матери, одной из родных сестер отца, погибших, как выяснилось потом, в белорусских гетто, имел смутное представление о «холокосте», название которого еще не появилось. Мы освобождали Родину, рвались в Германию, жаждали возмездия. Но о спасении евреев, выживших в концлагерях, сохранении их как нации я не слышал и не знал. Сейчас израильские политики благодарят Советскую Армию именно за спасение евреев. Так оно и было. А если бы не мы, то трудно сказать, как сложилась бы их национальная судьба. Наверное, говорят правду те евреи, которые сражались и верили, что мстят за погибших евреев тоже. Но я не помню, чтобы это чувство вело меня в бой. В стремлении к борьбе национальные перегородки не ощущались.

После войны я два года находился в составе советских оккупационных частей в Германии. Для нас, военных, происходившие на Родине события оставались далекими. Даже побывав в 1946 г. во время отпуска в Киеве (там жила знакомая девушка), а затем в Новосибирске и увидав страшные следы войны, я в общем-то оставался в упрочившейся за четыре с лишним года военной «скорлупе». О событиях в интеллектуальной жизни страны, о постановлениях ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», о гонениях на Зощенко и Ахматову и других подобных событиях информация имелась, но не более того. Военных это не касалось…

И все-таки кое-какие изменения, скорее случайные, нежели осмысленные, наметились. Сослуживцам показался странным вдруг возникший у меня интерес к политическим пертурбациям, которые начались в Германии. Наверное, сработала природная пытливость, молчавшая прежде, но проснувшаяся сейчас, когда я повзрослел. Появился и новый фактор: вокруг была чужая жизнь, привычки, обычаи. Невольно их сравнивал с нашей, российской повседневностью. Материальные условия жизни европейцев, сильно отличавшиеся от тех, что были привычными для нас, так или иначе способствовали размышлениям. «Скорлупа» если не треснула, то размягчилась.

А затем в жизнь вторглось нечто, не вписывавшееся в обыденный офицерский быт. Произошло важное для моего будущего событие. В Шверине, где я служил в последний военный год, открыли Университет марксизма-ленинизма. Учиться очень хотелось. Учение всегда было моей страстью. Но на тот момент вопрос, где и на кого учиться, не стоял. Считал, что буду ученым-артиллеристом – я даже в училище, оставаясь курсантом, подвизался в роли помощника преподавателя, «вытягивал» отстающих (и тупых). Поэтому и стал проситься на учебу в Артиллерийскую Академию. Но не пустили: признали молодым, к тому же профессионально соответствующим должности. А тут рядом университет. Коллеги посмеивались: зачем он нужен, несолидное какое-то заведение. А я пошел… и увлекся. Преподаватели были слабые, но учебники, книжки – интересные. Как оказалось, это отчасти предопределило мое будущее.

В дополнение к университету добавилось еще одно обстоятельство. Я познакомился с майором Номифиловым, бывшим директором одной московской школы, а теперь ставшим моим первым наставником на педагогическом поприще. В Шверине он заведовал средней школой для детей советских офицеров – тогда они начали приезжать «на откорм» в Германию. Вот он и предложил мне преподавать в начальных классах. Не буду описывать эту эпопею: с каким трудом он «отвоевывал» меня у армейского начальства, доказывая, что я вполне гожусь для работы в школе. Он помог освоить первоначальную методику обучения, а затем разрешил преподавать в третьем классе девочек – классы были раздельные. А я довольно быстро полюбил работу с детьми – это было главным. С тех пор, наверное, моя судьба преподавателя и стала определяться. И сейчас больше всего я люблю работать со студентами, особенно с теми, кто учится не ради «корочек».

Так начался новый поворот в моей жизни. Сломался стереотип: представление о себе как кадровом офицере. Ведь я действительно служил в армии по «правдешному», старался быть образцом. Но тяга к широкому образованию пробила стену, отделявшую меня как военного от большого мира. Дальнейшее сложилось естественно: Номифилова я поблагодарил, он все понял и отпустил на все четыре стороны. Дорога на Родину открылась. Когда я вернулся домой, вопрос о специальности уже не стоял: буду историком.

Возвращаясь к тем дням, думаю, что дело было не столько в новом интересе, влиянии шверинского университета и работы в школе, сколько в наследственности. В генах, стало быть. Ведь мой отец стал инженером по необходимости. А вся его предшествующая (и последующая) жизнь была посвящена политике, общественной работе. Он отдался этому с юных лет. Как многие еврейские юноши, он с энтузиазмом бросился в огонь революции. Отцу было 17 лет, когда он стал одним из организаторов белорусского комсомола. Затем быстро прошел путь до поста первого секретаря ЦК. Стал молодежным «вождем» – так было написано в прощальном послании его товарищей при отъезде отца в Москву для работы в ЦК ВЛКСМ. А в Сибирь, на партийную работу его направили в 1924 г. И, по сути, он так от нее не отошел и впоследствии. В качестве инженера работал урывками, его «перебрасывали» то в Сибкрайком ВКП(б), то в Сибплан. Эта деятельность его пропитывала почти до конца. Только после исключения из партии он около двух лет проработал инженером в Кемерово. Вернулся в Новосибирск в 1940 г. А тут война…

Здесь, пожалуй, стоит отвлечься от взятой последовательности. Жалею ли я о сделанном выборе? Ответ на этот важнейший вопрос к теме данного мемуара не относится. Но все же скажу: интерес к истории у меня не угасает, желание узнать непознанное не покидает до сих пор. Можно сказать: само по себе это счастье, которое не каждому достается. Профессиональная же деятельность нередко бывает мучительной, ибо не было и нет у нас настоящей свободы мысли. Творчество же без свободы – нонсенс. Политические, служебные и прочие зависимости не позволяют выразить себя, как душа просит, как требует мировоззрение. Даже сейчас, когда официально цензура отменена, остается самоцензура, диктуемая этими зависимостями.

Но тогда, в 1947 г. я был далек от понимания того, что значит заниматься историей в советской стране. Мать же не помогла мне при выборе специальности. Многое она скрывала от меня, тем более связанное с политикой. Страх был у нее в крови. Но перед смертью призналась, что отец хотел видеть меня инженером, но никак не обществоведом. Опыт партийной работы, знание сути конфликтов и многого другого, что скрывалось за фасадом партийного «единства» и «монолитности», подсказал ему самому выход: уйти с партработы на учебу в вуз. Он и стал т. н. парттысячником. А мать не решилась вовремя открыть мне эту тайну.

Так что, если быть честным перед собой, я скорее сожалею, что стал профессиональным историком, хотя и достиг на этом поприще некоторых успехов. Уж больно много разных испытаний выпало (и выпадает до сих пор) на мою долю. И главное – тут я повторяюсь – давит не изжитое «двойное сознание». Вот оно, пожалуй, для совестливого человека, каковым меня воспитывали, самое пагубное состояние, от которого деться некуда. Даже уходя с головой в исследовательскую работу и преподавание и получая удовлетворение от результатов, я говорю себе: заниматься наукой мне, видимо, было суждено. Но я мог быть и математиком (в школе это был любимый предмет), и врачом, и кем-то еще. А такая возможность была реальной. Помню, как по возвращении из Германии в Новосибирск меня пригласили в военкомат и предложили (почему-то именно там) поехать в Томск и поступить (без экзамена!) на т. н. спецфак. Потом уже я узнал, что там готовили специалистов по баллистике. Неплохая была перспектива, наверняка имел бы дело с космосом. Но я отказался.

Чуть выше я писал о «генах» – это одна сторона вопроса. Они, как видно, сработали при выборе специальности. А далее речь пойдет уже не о «генах», а о приобретенном опыте. Его следовало усвоить. В готовом виде он мне не достался. А усвоил лишь ценой фактически прожитой жизни. Увы, отец был прав, теперь это можно сказать прямо. Для совестливого человека работа историка, особенно изучающего новейшую историю, – это работа на грани правды, полуправды, а еще хуже – умолчания. Сам не пойму, как выдерживает нервная система подобное напряжение. Но многие историки к такому состоянию привыкли. А кое-кто считает, что все «о’кей». В обществе же по-прежнему к историкам большое недоверие. И пока не откроется настоящее, широкое поле для дискуссий, нам это недоверие не преодолеть. И не комиссиям по нахождению исторической истины их решать, а истинным ученым – они есть, я это точно знаю.

Вернусь, однако, к своей, личной теме. Из сказанного видно, под влиянием каких причин началось формирование моей судьбы как русского историка. И как я оцениваю сделанный выбор. В общем-то мой материал едва ли можно считать существенно новым источником по истории советской интеллигенции. Тем более оригинальным. Перед читателем один из вариантов начальной фазы стандартного пути формирования «совка» в облике интеллигента. Может сгодиться в качестве примера для учебного пособия. Возможно, я слишком жесток в оценке самого себя. Но такой подход, если вспомнить прошлое российской интеллигенции, был ей присущ. Да и время нынче такое, когда в самокритике остро нуждается все наше общество.

Перечитывая сказанное, вижу, что в основном говорилось о том, как началось нарождение «русского историка». Реже встречаются материалы, связанные с «еврейской судьбой», обозначенной в паспорте пресловутым «пятым пунктом» (национальность). Если на этом месте закончить воспоминания, то можно вообще было бы сказать, что само это понятие притянуто за уши. И поставить автору в вину «измышления» насчет антисемитизма. А его, в крайнем случае, свести к мелочам бытового характера.

Дело, однако, мелочами не ограничивалось. Антисемитизм, которому большевики официально объявили войну, постепенно возвращался на привычное место и все более вплетался в государственную политику. Об этом уже написано, в том числе историками. Другое дело, что мне лично встретиться с этим историческим монстром еще предстояло. И довольно скоро.

На первых порах мне везло. Вернувшись домой поздней весной 1947 г., я застал конец учебного года. Но слово «фронтовик» еще звучало, имело влияние. К тому же мать оказалась знакома с директором (слово «ректор» тогда не употреблялось) Новосибирского пединститута. Она рассказала ему о моей задумке. И, вопреки правилам, он ответил: «Пусть за месяц-другой сдаст все предметы первого курса, посмотрим, что получится». Студенты (среди них, кстати, была Катя Лобанова, потом Соловьева, ставшая впоследствии знаменитым ректором НГПУ) приняли меня тепло, помогли конспектами и учебниками. Летом я с ними уже ездил, как тогда было принято, в колхоз. Тогда же познакомился с будущей женой Аней Иоффе. Но главное, что все предметы сдал! Работал зверски, но поразил этим успехом учителей. А осенью уже стал обычным студентом 2-го курса.

Жизнь студенческая, да и всех вокруг была трудной. Помню, как получил за «заслуги» премию – кирзовые сапоги. Ходил, причем до конца учебы и потом, в военной форме, шинели и фуражке. Но учился со страстью, не забывая, понятно, об обычных и доступных развлечениях. Когда успешно сдал экзамены, произошло, можно сказать, судьбоносное событие. Больших ученых в институте не было, знаменитостью среди историков считался единственный кандидат наук, доцент В.Ф. Цыба. Советскую историю преподавал Калабухов (имя забыл). Они-то и посоветовали мне ехать учиться в столицы. Ты, мол, парень способный, да еще и фронтовик. Поднимайся ввысь! У нас же не те возможности для ученой карьеры.

И я решился, мать одобрила. Почему я выбрал Ленинград? Там, в Горном институте учился мой двоюродный брат Леня Шлейфер, тоже бывший артиллерист. Он сказал, что на первых порах «спрячет» меня в своем общежитии. Находились в Ленинграде и наши знакомые – семья Брусиловских. Они были в эвакуации в Новосибирске, моя мать лечила их детей. Но был и героический, так сказать, повод. Я воевал во 2-й Ударной армии, сражавшейся ранее под Ленинградом. Мне довелось на фронте общаться с некоторыми, кто там воевал. Даже беглые рассказы об этом городе и его истории оставили в душе след. Решение было принято – только в Ленинград! Без запросов и предварительной переписки летом 1948 г. я двинулся вперед, поступать в университет. С этого момента начался новый этап моей жизни, теперь уж, как оказалось, всерьез связанный и с «еврейской судьбой».

Не буду расписывать подробно четыре года жизни и учебы в Ленинграде. Есть о чем рассказать, но это, даст бог, я где-нибудь и когда-нибудь опишу. Ведь цель этого очерка все-таки не в том, чтобы изложить только историю моего становления как российского (русского) историка. А в том, чтобы рассказать, как вплетался в нее «еврейский вопрос», какие драматические и, казалось, безнадежные трудности пришлось преодолевать. Об этом и пойдет речь.

В Ленинграде я объявился летом, задолго до учебного года. Как бы предвидя трудности, такой вариант посоветовал мне выбрать дядя, брат отца. Отвоевав войну сапером, он в то время учился в Москве, в Инженерной академии. Совет оказался правильным. Хотя формально приема еще не было, меня все-таки приняла проректор, по фамилии Окрокверцхова, солидная и холодная по внешности дама. Оставьте документы, будем решать – ответ был краткий и неопределенный. Но, надеясь на лучшее, я пока стал изучать город. За лето узнал многое: купил в архивной лавке старый путеводитель и ходил по Ленинграду из конца в конец. Потом мои товарищи по курсу удивлялись, что я лучше, чем они, коренные ленинградцы, знаю город. Время от времени заходил или звонил в университет. Там, как говорится, «тянули резину». И в конце концов в переводе отказали.

Пропущу рассказ о разных деталях, отговорках и «аргументах». Главное в отказе: у вас нет оснований. Каких? Ну, допустим, переезд в Ленинград родителей. Я возражал: мой отец лежит в земле под Москвой, а сам я – взрослый человек, еще и фронтовик. Этого мало? Снова: не можем предоставить общежитие. Отвечаю: а я не прошу, сниму угол. А далее новые отказы и ответы: в принципе перевод был бы возможен с потерей года – я согласен; у вас не все предметы сданы, например, вы не изучали латынь – готов досдать все в течение первого семестра. И т. д. и т. п. А я все еще не понимал, где «собака зарыта».

Обращаюсь к дяде, в Москву. Он направляется в министерство, но впустую: все решает сам университет. Время идет, уже август. И в какой-то момент меня охватывает отчаяние и злость. И вместе с тем решимость. Надеваю военную форму (я в ней приехал), но с погонами и буквально врываюсь, оттолкнув секретаря в приемной, в кабинет проректора. Такого со мной никогда не было. Это, наверное, был своего рода подвиг.

А что дальше? Говорю Окрокверцховой: требую письменного ответа. Мои документы неожиданно оказались лежащими поверх бумаг на ее столе. Пишите, говорю, немедленно! Не знаю, чего проректор испугалась, но дрожащей рукой при мне написала: «Принять условно, без стипендии и общежития, с досдачей предметов». Крепость была взята, я стал студентом.

Описанное событие стало началом процесса осознания того, что я отношусь к дискриминируемой группе населения. Я – еврей, и потому меня не принимают в вуз. «Пятый пункт» из формальной записи обнажился в пугающей реальности. В пережитом факте соединились подобные клочки увиденного, с которыми я до этого сталкивался, но не фиксировал в сознании и, тем более, не пытался осмыслить. Однако и после случившегося о оставался в общем-то «правоверным», партийным человеком. Не хотелось вписывать факт личной биографии в какую-то систему. К тому же я был молодым и все-таки недостаточно серьезным человеком. Меня интересовали девушки, я ходил на танцы, зимой на каток, не был чужд дружеских попоек. То есть был, по большей части, обычным «студиозом».

Природа сопротивлялась изменениям, а груз прошлого опыта перевешивал возникавшие сомнения. Рядом же не оказалось никого, кто мог бы взяться за мое перевоспитание. Не профессора же и доценты, которых к тому же вскоре «почистили», изгнав т. н. космополитов. Большая часть оставшихся преподавателей, как это было повсюду, «увертывалась» от политики, пряталась в свои ученые «кельи». Об открытых дискуссиях не было и речи. А главное, как мне кажется, все-таки состояло в том, что сила внешней пропаганды – массированной и даже изобретательной – довлела над общественным сознанием. Власть за десятилетия сильно потрудилась над тем, чтобы сравнять по уровню мышления российскую интеллигенцию с массой рядовых обывателей. Ну и, конечно, в порах едва ли не каждого гнездился страх.

Как оказалось, для того, чтобы разрыхлить, хотя бы, утрамбованную таким путем почву, потребовались годы и годы. И даже самому иногда не хочется верить, насколько большинство из нас оказалось твердолобыми, а может, и эгоистичными.

В упрочении нашей «марксистско-ленинской», и еще больше сталинской «твердолобости» решающую роль, пожалуй, сыграла специализация. Поначалу я предполагал заниматься историей Германии (не выветрилась память о ранее виденном и пережитом в этой стране). Но на 3-м курсе произошел крутой поворот, причем не по своей воле. Нас, членов партии и комсомольских активистов, собрали в парткоме и сказали: «Есть указание всех определить в группу подготовки преподавателей основ марксизма-ленинизма». С точки зрения будущей работы такая специализация была выгодной: этот предмет изучался во всех вузах. Да и зарплата была больше, чем у других специалистов. Что же касается интереса, то он к тому времени мало у кого четко сформировался.

А далее «пошло-поехало»… Началась массированная идеологическая накачка. Большое значение придавалось тому, чтобы блеснуть друг перед другом знанием (наизусть!) цитат. Бывало, встанет Тарасов, отличавшийся особой памятью, и начнет с пафосом: «А помните, как об этом сказал товарищ Сталин? В такой-то речи или статье?» Затем в том же духе еще и еще. Мы только рты разевали и завидовали его «глубоким» познаниям. Он, кстати, после университета занял большую должность в Институте истории партии Ленинградского обкома.

Все это проникало в душу и даже по-своему в повседневную жизнь. Был, например, такой случай. До женитьбы я и мой школьный друг Юрий Орлов, с которым случайно встретились в Ленинграде (он учился в электротехническом институте), снимали комнату недалеко от Кировского (Путиловского) завода. И надо же было случиться такому: в 1949 или 1950 г. Сталин дал согласие баллотироваться на выборах в Верховный Совет по нашему району – не декларативно, а по-настоящему. Многие ликовали. А я решил: пойду голосовать к шести утра, буду в числе первых. Юра был скептик и всю эту фанаберию презирал. Меня он высмеял, но не заставил отказаться от замысла. Естественно, всех, кто пришел к открытию избирательного участка, фотографировали и интервьюировали. Стыдно об этом вспоминать. Но, как говорится, «из песни слова не выкинешь»: еще одна маленькая страничка из большой истории формирования поколения убежденных, как тогда казалось, строителей социализма и коммунизма.

Ненадолго возвращусь назад, к эпизоду, связанному с моим поступлением в ЛГУ. Потом, когда я учился, кажется, на 4-м курсе, случилась любопытная ситуация. К тому времени я приобрел большой авторитет не только среди студентов, но и преподавателей. Это не хвастовство, на то есть свидетели. Учился отлично, активно работал в научном студенческом обществе. Но не только это сделало меня известным во всем университете. Я был «великим» общественником. Единственным из студентов членом парткома – у меня иногда даже преподаватели выспрашивали информацию о партийных делах и планах. В то же время – заместителем секретаря комсомольской организации факультета, на котором тогда училось около тысячи студентов. Летом в качестве комиссара студенческих отрядов работал на стройках. И т. д., и т. п. Даже домой, к матери летом ездил всего один раз.

Так вот, однажды на заседании парткома университета я делал доклад об учебной работе на историческом факультете. Присутствовала Окрокверцхова. То ли не узнала меня, то ли «простила» мой «налет», но принялась меня нахваливать и приводить в пример: «Вот как надо работать. Учитесь у товарища Соскина». Чудны дела твои, господи… Похоже, что сказалась здесь присущая советским людям двойственность сознания и поведения. Добро и зло уместились в одном человеке: обязанность выполнять свирепые и даже вредные указания сверху соседствовала с чутьем и опытом педагога, заботящегося о благе своего учреждения.

И дальше процесс моего «возвышения» шел по нарастающей. Замечу, что о карьере в каких-либо руководящих органах я не мечтал. Понимал все же, что мой «пятый пункт» не позволяет этого. Да и не было такого интереса. Какие бы не существовали в нашей науке изъяны и нестыковки, – некоторые мы все же видели – наиболее привлекательной казалась научная работа. У меня эта природная склонность выбивалась на поверхность. Я мечтал об аспирантуре и, разумеется, в Ленинграде. Признаюсь, что сибирский патриотизм не «тянул» на соперничество с этим замечательным городом. Отсутствие своего жилья не пугало – все отступало перед перспективой стать ученым. Эта устремленность сопровождала меня и впоследствии. На последнем курсе претензии «отлились» в дипломной работе, которую защитил успешно. Казалось, что мои заслуги гарантируют место в аспирантуре. И это признавали все, кто имел к распределению официальное отношение, а также и мои однокашники. Может быть, и не подобает мне говорить, что стал я легендарной личностью на факультете, но кем-то подобным я был.

Происходившие события и вся учеба в университете вместились в отрезок от 1948 до 1952 г. Время известное, черное. Борьба с «низкопоклонством», «космополитизмом» нас не обошла. Но опять-таки преобладало официальное влияние – и через учебный процесс, и через прессу и радио. Например, витийствовал на кафедре профессор Презент, лысенковский идеолог. Он и к историкам приходил. Но ведь никто ему не возражал. А в студенческие головы ложились его «постулаты». Приезжал из Москвы академик Е.В. Тарле, бывший петербуржец. На одной из его публичных лекций о международном положении я даже председательствовал. И что же? Гладко обошел проблемы, противоречия. И опять все «за»: за советскую мирную политику, за осуждение мирового империализма и пр. Гласности-то не было, диссиденты еще не появились. Мы оставались сами с собой.

Была у нас дружеская компания: кроме меня, два Юрия – Тарасов и Томсинский третий Юрий – Марголис (брат хорошо ныне известного ученого и телеведущего Александра Марголиса, бывшего, кстати, студента НГУ), Марк Пшедецкий (сейчас никого из них нет в живых, я один остался). Выпивали и спорили. Но в пределах марксизма-ленинизма. В голову не приходило замахнуться на его критику.

Вспоминаю случай. Тогда я был уже женат, снимал комнату. В гости зашел Толя Медунин, физик. Мы были знакомы еще по Новосибирску. Рассказал, что ездил домой, к отцу, работавшему агрономом на селе. В деревне плохо, мужики бы сбежали, да паспорта не дают. И далее все в том же духе. А я что? Вспомнить стыдно, но нужно. Показываю газету «Правда», где как раз опубликовано было постановление о снижении цен. Вот, говорю, что на самом деле происходит. Толя попытался возразить, но я слушать не стал и фактически выгнал его. Жена меня потом стыдила и до сих пор простить не может, хотя бы просто за грубость. И я сам себе простить не могу. Даже не за грубость, а за то, что физик позволил себе видеть, как народ живет, и размышлять. А мы, историки. «солдаты партии», продолжали недвижно стоять на посту.

Такой прямой дорожкой я подошел к финалу – распределению. Теперь кажется странным: неужели происходившие вокруг политические события, разгул государственного антисемитизма меня не насторожили и, тем более, не напугали? Как это бывало в период сталинских репрессий, я полагал, что лично ни к каким преступлениям не причастен («космополитизму», «сионизму» и тому подобному). Более того, считал, что наверное что-то нехорошее, антисоветское в этих явлениях имеется. Доверял своему преподавателю Рахили Николаевне Либединской, сестре когда-то знаменитого советского писателя, члену партии с 1919 г., еврейке по национальности. Она меня выделяла, так что и разговоры бывали доверительные. Что это за организация «Джойнт»? Может быть, и вправду ставит целью подрыв советской власти? А она так думала. Забегая вперед, скажу, что в последние годы жизни (я всегда, когда приезжал в Ленинград, навещал ее) она стала ярой антисталинисткой. Помню: лежит на кровати (ноги уже не ходили), а на животе радиоприемник «Спидола» – слушает западное радио и клянет себя за былую наивность и недомыслие.

Короче говоря, еще весной 1952 г. я не ждал, что стою на краю краха своих надежд. Началось все с «дружеского» разговора с секретарем партбюро факультета Марком Кузьминым, сравнительно молодым преподавателем новейшей истории. Отношения у нас были вроде бы товарищеские, лично мне он плохого не желал. Но положение обязывало предупредить меня насчет будущего. Не говоря прямо, он дал понять, что есть то ли пожелания, то ли указания таких, как я, т.е. с «пятым пунктом», в аспирантуре не оставлять. Как пойдет распределение, он не стал загадывать, но разрешил мне неофициально подыскивать место службы.

И тут началось… Хотя был я предупреждением Кузьмина морально подавлен, все же начал поиски. Наверное, месяц целый ходил по разным учреждениям, рассказывая о себе. Почти всегда соглашались, что специалист я стоящий, но… мест нет. Из всех случаев самой впечатляющей была попытка устроиться в Артиллерийский музей. Как говорится, было то, что называется «и смех, и грех». В отделе кадров меня принял некий майор. Явно не поняв, кто я такой (по национальности), он с восторгом встретил рассказ о моей биографии. Бывший артиллерийский офицер с опытом, член партии, историк, круглый отличник и т. д., и т. п. «Да это же неожиданный подарок нашему музею!» – подвел он итог разговору. – Конечно, берем, немедленно оформляйтесь». Мне стало как-то неудобно «подставлять» этого прекраснодушного человека. Я решил, что он, видимо, принимает меня за «лицо кавказской национальности», как сейчас говорят. И дал «задний ход»: давайте, говорю, я оставлю вам паспорт, а завтра зайду или позвоню. Ну, а завтра все стало на свое место, паспорт (тогда в нем обязательно указывался «пятый пункт») ответил за меня. Выяснилось, что мест нет, майор ошибся.

Так началось мое практическое обучение в школе «государственного антисемитизма». Настроение было паскудное, но острого озлобления не произошло. Другие в подобных случаях сразу решали: из СССР надо уезжать! Как, куда – пока не ясно. Почему? Ведь Родина, за нее сражались! В головах неясность, в душах смятение. Но для меня этого вопроса не существовало, притом не из страха стать «отказником». Сохранялась вера в идеи социализма и, конечно, патриотизм. К тому же я все еще надеялся, что либо где-то кто-то одумается и прекратит издевательство, либо меня «пожалеет» комиссия по распределению: в ней же будут заседать ученые и вместе с ними мои коллеги по парткому, комитету комсомола и вообще порядочные люди. Наивность пока меня не покидала.

Кульминацией стало заседание комиссии. Любопытно выглядела обстановка в коридоре, за дверями комнаты, где заседала комиссия. Если не толпа, то приличная кучка студентов 3–4-го курсов, в основном евреев, стояла молча и ждала, чем закончится мое распределение. Все понимали, чего им ждать. Если уж Варлена не оставят в аспирантуре, то другим надеяться точно не на что. Хорошо помню, что среди них был Изя Шкаратан, теперь Овсей Ирмович, известный социолог с мировым именем. Ему повезло: в следующем году из-за смерти Сталина ситуация с аспирантурой изменилась.

Возглавлял комиссию академик Калесник, географ. Этим должна была обозначаться объективность, независимость комиссии. Рядом сидел декан Брюнин, специалист по истории Германии. Он постоянно шептал на ухо Калеснику, подсказывал, что к чему. Распределяли по алфавиту вопреки обычаю, принятому в других вузах: первыми идут отличники, в хвосте, естественно, «хвостисты»-троечники. Сам я был также членом комиссии, так что видел, как идет распределение. Все было предварительно «подработано», казусов, возражений не оказалось.

Вот прозвучала и моя фамилия. Калесник сказал, чтобы меня пригласили. Брюнин кивнул в мою сторону. «А, прекрасно, товарищ Соскин среди нас, тем проще», – начал Калесник. Брюнин, видимо, заранее не предупредил насчет «товарища Соскина», поэтому пришлось шептать подольше. Калесник продолжил: «Так, что мы можем предложить? Есть, например, работа учителем в Псковской, Новгородской и других областях». Я, выйдя из-за стола комиссии, сидел уже на стуле «приговоренного». Естественно, сказал об аспирантуре. Получил в ответ: «Мест нет, все уже заняты».

Не буду продолжать описание этой эпопеи, затянувшейся на три (!) дня. Завязалась своего рода дискуссия. Мои аргументы, возражения во внимание не принимались Многие члены комиссии сидели, опустив глаза. Было стыдно. В итоге отложили решение на следующий день. Мои друзья искали выход, как угодить министерству и в то же время не потерять совесть. Казалось, нашли что-то «промежуточное»: работа в Эстонии. То ли в Таллине, то ли в Тарту – преподавать в техникуме. Все же близко к Ленинграду, возможна заочная аспирантура. Я уже было согласился. И тут новый «поворот от ворот»: опоздали, это место отдано. Кому? Рэме Дуловой, весьма заурядной студентке. Там, видите ли, есть плавательный бассейн, а Дулова еще и пловчиха, имеет какой-то разряд. Смеяться или плакать от таких доводов? Так завершился второй день.

Более всего переживала жена: она сидела на кровати и плакала от обиды. Действительно, пережить блокаду Ленинграда (в Новосибирске она оказалась в 1943 г., ее вывезли по Ладожскому озеру) и вновь покинуть город, когда враги ему не угрожали. К тому же в Ленинграде оставались ее многочисленные родственники, включая отца, также бывшие блокадники. Такое западает в душу на всю жизнь, простить это очень трудно. Опять советовался с Либединской, другими близкими мне преподавателями. Друзья по факультету опустили руки, они искали, но не находили решения.

К третьему дню, устав от переживаний и безысходности, я принял совет Либединской: возвращайтесь в Сибирь. Вам ли ее бояться? Привела мне и более весомый, как тогда казалось, аргумент. Дикое по сути предположение, но характерное для нашего мировоззрения. Она откровенно поделилась мыслью о возможности «национальной вины». Может и в самом деле евреи как нация в чем-то провинились перед советской родиной? Вот, например, стремятся в эмиграцию… Тогда ведь это открыто осуждалось, считалось едва ли не государственной изменой. К тому же был опыт выселения целых наций (чеченцев, например) в годы войны, почти никем не осужденный на тот момент. Пришлось мне задуматься, искать оправдание поведению комиссии. В итоге решение было принято. Я заявил, что готов к отъезду, возвращению в Новосибирск. Сработало и понятие партийного долга. Не выговора за непослушание я боялся, а именно сознание «истинно верующего» коммуниста: партия же никогда не ошибается… Но оказалось, что и тут я «опоздал», Новосибирск в министерской разнарядке отсутствовал.

А время шло, члены комиссии были раздражены трехдневным «толчением воды в ступе». Выходило, что виноват в этом я, а не они. Безразличие к судьбе одного человека перевесило кажущуюся порядочность и солидность ученых мужей. Объявили перерыв, и в этот момент неожиданно забрезжил выход. Придумал его, кажется, Юра Тарасов.

Новосибирск, похоже, мне не светил. Но надо было придумать подходящую замену, не допустить, чтобы заслали в глухую сибирскую «тьмутаракань», сохранить шанс пробиться раньше или позже в аспирантуру. Придумали вариант, дававший такой шанс и позволявший немного успокоиться. А именно: наряду с официальной характеристикой мне обещали дать неофициальную, нигде не зарегистрированную, т. е., по сути, тайную характеристику за подписями декана и секретаря партбюро. В ней предполагалось аттестовать меня «по-настоящему», а не формально. Характеристику я должен был предъявить в обкоме партии, но не в облОНО. Таким образом не нарушались «правила игры». Тоже, надо сказать, характерный прием: подчиниться власти и тут же ее как бы обмануть. В характеристике говорилось, что я «выдающийся» специалист, могу работать в вузе, лектором обкома и вообще кем угодно.

Направили меня в Кузбасс. Потом я выяснил, что приготовлено было место учителя школы в поселке Трудармейск. Где он – до сих пор точно не знаю. Вскоре мы уехали, получив для обустройства подарки от родителей: шкаф для одежды и круглый обеденный стол. С тем и отправились в Новосибирск. Здесь у матери я оставил жену, а сам, не теряя времени, поехал в Кемерово, где и состоялся последний акт этой маленькой драмы.

Не помню, где остановился. Но помню, что секретарь обкома по идеологии, по фамилии Разумов, принял меня ночью – такую моду завел сам Сталин. Разумов вел себя сдержанно, истинного отношения не выказал. Прочитав характеристику, сказал, чтобы я пришел за ответом через день. Что было дальше, я узнал от своего будущего шефа через много лет. Разумов позвонил заведующему кафедрой марксизма-ленинизма местного учительского института Вениамину Михайловичу Потемкину. Сказал, что объявился профессионал из Ленинграда, которого стоит взять на кафедру. И добавил: ясно, что в Сибири он оказался из-за «пятого пункта», добровольно такие люди не приезжают. Но чем мы рискуем? Не понравится, всегда найдем повод от него избавиться. Заключение циничное, но, как говорится, деловое.

В облОНО сообщили, что обком меня берет в свое подчинение. На том официальное распределение завершилось. Потемкин же проявил осторожность, взял меня всего-навсего на должность заведующего кабинетом кафедры, т. е. в сущности лаборанта. И все-таки я был доволен: как-никак, но работа в институте, со студентами. Опуская детали моего вживания в новую роль, скажу лишь, что за год я смог неплохо себя зарекомендовать. Стал понемногу давать консультации студентам, потом поручили преподавать на заочном отделении. Рядом находился Горный техникум, куда, прослышав насчет моей образованности, пригласили работать по совместительству. Я был молод и энергичен, сразу же стал готовиться к сдаче кандидатского минимума при знакомом мне Новосибирском пединституте.

Пока некоторые преподаватели предавались провинциальной лени, пили водку, ссорились и жаловались друг на друга, я вкалывал. Потемкин проникся ко мне доверием и, прослушав несколько лекций, попросил неофициально его консультировать. Дело в том, что был он комсомольским выдвиженцем, хорошего образования не имел, ученой степени тем более. Чуваш по национальности, он к тому же неважно владел русским языком. Кстати, он же потом раскрыл «секрет» моего появления на вверенной ему кафедре. А еще позже приезжал ко мне в Новосибирск для консультаций по кандидатской диссертации. Роли поменялись – еще один жизненный зигзаг.

Я пробыл в Кемерово один год. Условия были хуже некуда. Сначала жили в старом шахтерском бараке, среди крыс и клопов, потом в брусчатом доме с уборной на улице. Привезли, наконец, оставленные в Новосибирске шкаф и стол. Из местных обновок приобрели матрац, который положили на два полена. Из Ленинграда приехала теща. Ей довелось спать на сундуке. Женщина она была с мягким, уживчивым характером, благодаря чему я прожил с ней в согласии всю ее оставшуюся жизнь. Мария Абрамовна пользовалась расположением всех окружающих. Впоследствии даже Алексей Павлович Окладников ее «зауважал», он публично целовал ее при встрече на улице. А при случае не отказывался попробовать ее угощения у нас дома, в Академгородке.

Итак, теперь мы были вместе, у нас наладилась дружная жизнь. Появилась надежда, что вылезем из этой дыры – кандидатские экзамены я сдавал успешно. Работа со студентами понравилась сразу – так она и осталась любимой частью моей трудовой деятельности.

Удачно складывалась ситуация с работой у жены. Она, выпускница Ленинградского пединститута им. Герцена, окончила вуз раньше меня, причем блестяще. Формально ее даже рекомендовали в аспирантуру, на деле пришлось сказать «спасибо» даже за возможность преподавать в младших классах школы в г. Пушкине, пригороде Ленинграда. В Кемерово она сразу же направилась в райОНО и получила место в средней школе. Хотя по уровню подготовки и общему развитию она была выше едва ли не всех своих коллег, противоречий не возникло. Старые учителя ее приняли и она их приняла, даже подружились. В провинциальной школе люди оказались более простыми, открытыми, независтливыми.

Самое большое удовлетворение она получала от подопечного класса – она вела его два года (9–10-й). Хулиганистые шахтерские дети тоже приняли ленинградскую «училку». А некоторые девочки так ее полюбили, что даже сейчас, когда им перевалило за 60 и 70 лет, навещают нас, звонят и приезжают аж из Москвы. Маленькое, но истинное счастье в наш разобщенный, атомизированный век! Так что жизнь в Кемерово (а мы жили даже не в самом городе, а в его шахтерской части, Рудничном районе) с его непролазной грязью на улицах, почти полным отсутствием культурных учреждений оказалась не абсолютно безысходной. Так, наверное, ссыльные в далеком российском прошлом находили для себя возможности не упасть духом.

Важно заметить, что после всех переживаний на «еврейской» почве в Ленинграде, здесь, в сибирской глуши, подобных ощущений мы не испытывали. На бытовом уровне неприязнь могла встретиться, но в самой работе и, главное, в общении со студентами я неравноправия и неполноценности не испытывал. Был даже момент, когда меня хотели рекомендовать (тогда шла такая кампания) на работу в качестве секретаря сельского райкома партии по идеологии. Будет, мол, у тебя свой дом, автомобиль, заживешь по-человечески – такие были уговоры. К счастью, удалось отвертеться.

Подобное здесь происходило, когда в столицах разгорались антисемитские страсти. Слухи о вредителях-евреях просачивались, тем более после сообщения ТАСС от 13 января 1953 г. относительно разоблачения «врачебного заговора». И в Кемерово были простые люди, избегавшие лечиться у врачей-евреев, о них шептались по углам. Но лично нас все это не коснулось – ни разговоров в нашем присутствии, ни, тем более, обвинений. Не помню, чтобы мы испытывали страх перед возможными преследованиями. Да и куда нас ссылать? Дальше некуда… В сущности мы, если и не отсиживались намеренно в своем далеке, глубоко происходящее не переживали.

Здесь, пожалуй, уместно заметить и повторить, что ведь евреями мы были «по паспорту». Ни языка, ни культуры, ни образа жизни, ни традиций еврейского народа мы не знали. И свое еврейство тогда (сейчас появились новые факторы) воспринимали лишь как наказание за неведомые грехи. То есть, когда страдали за саму принадлежность к нации. Существенным было отсутствие условий для национальной, как сейчас говорят, идентификации. Главное, не было среды. Еще в Ленинграде, в кругу моих друзей почти не было разговоров на национальные темы, мы продолжали считать себя, согласно марксистской традиции, интернационалистами. Даже в среде родственников жены, родившихся и выросших в бывшей «черте оседлости», крайне редко касались «еврейского вопроса» – люди жили насущными интересами, им было недосуг рассуждать о чем-то «постороннем». Правда, потом ситуация изменилась. Некоторые, когда это разрешили, все же эмигрировали. Национальное размежевание, имевшее исторические корни, как реальность наметилось позже.

Таким образом, мое духовное развитие зависело от влияния, которое распространялось по разным азимутам. В Кемерово неожиданно и, считаю, счастливо у нас появился новый знакомый, можно сказать, друг. Он много дал мне в части идеологического выздоровления. О нем поэтому надо сказать особо. Звали его Александр Рувимович Хоник. В учительском институте он заведовал кафедрой иностранных языков. В Сибирь Хоника занесла судьба. В прошлом он жил в Польше, занимался изучением языков и культур в еврейском научном институте (или обществе) в Варшаве. Бежал от немцев, оказался в Минске, нашел здесь работу по специальности. Настроен был, как и многие интеллигенты в Польше, прорусски, точнее, просоветски. Но когда столкнулся с советской реальностью – он приводил довольно много смешных примеров, – то стал быстро излечиваться от былых представлений. Бюрократизм, фальшивая демократия в сочетании со страхом и многие другие «прелести» привычной для нас жизни ему, человеку из другого мира, пусть далеко не самого прогрессивного и свободного, бросились в глаза. Он понял, что попал «не туда». Когда началась война, Хоник был в командировке в Москве. Семья в Минске погибла в гетто, ему пришлось начинать жизнь как бы сызнова. Потом он женился, жил в Подмосковье, работал в школе. Каким-то образом о нем узнали в Кемерово. Таких профессионалов здесь пока не видели. И вот он оказался нашим соседом. Квартира ему досталась неплохая – все же не лаборант, а заведующий кафедрой. Много лет спустя я узнал, что в Кемерово он дожил до своих последних дней.

Для нас его интеллигентские манеры были внове. Начиная с того, что, открывая дверь, он прикрывал руками грудь и извинялся, что не при галстуке. Внешние манеры привлекали и трогали. Житейская неприспособленность вызывала желание помочь ему в бытовых заботах. Тем более, что его жена, биолог по специальности, домом интересовалась мало. Но основное было в беседах. Нас он не пугался, хотя советский страх уже сидел в нем. Так или иначе, но мы обсуждали газетные новости и попутно многое другое. Я воспринимал их просто как данность, а он мог и умел комментировать. И, что особенно важно, с объективных позиций, как истинный демократ и ученый. Беседы в долгие зимние вечера, как ничто прежде, помогли мне освободиться от некоторых заученных догм. Особенно поражали его характеристики наших былых и нынешних «вождей». Их заявления он сопоставлял с фактами, показывал истинную сущность происходящего. В целом до изменения убеждений было далеко, но благодаря Хонику трещины в моем мировоззрении наметились серьезные. В том числе и в понимании «еврейского вопроса».

В начале марта 1953 г. умер Сталин. История страны и мира надломилась. Следовало ожидать перемен. В нашем узком мирке никто не знал, каким будет вектор этих перемен. Поначалу был шок, многие скорбели, боялись остаться без поводыря, ощущали себя брошенными на волю стихии. Сказать, что мы сильно горевали, нельзя. Но и не радовались смерти тирана. Характерная деталь: жена в дни траура хотела дать поздравительную телеграмму своей подруге по случаю ее дня рождения. Я запротестовал: как можно чему-то радоваться в такой момент? Еще один пример моей тогдашней закомплексованности.

В связи с описанным случаем замечу, что моя жена (в дальнейшем я буду называть ее по имени – Анна, Аня) изначально подобной «строгостью» взглядов не отличалась. Хотя и была членом партии, потом преподавала общественные науки в Новосибирском университете, защитила вполне «советскую» диссертацию. Но «упертой» не была. Думаю, что более свободный и естественный взгляд на все происходившее объяснялся тем, что с детства на ее воспитание – так она сама говорит – особого внимания не обращали. Считали, что школы достаточно. К тому же в семье никто политикой не интересовался.

Тут уместно обобщить сказанное. Подобный тип развития молодого поколения, по-видимому, можно считать более массовым, распространенным. Тогда как мой пример характерен для сравнительно узкой группы интеллигентских семей. Это, конечно, не научно обоснованный вывод, а предположение, основанное на опыте и наблюдениях. Вполне возможно, что существуют социологические исследования на данную тему. И было бы интересно узнать, насколько мои представления соответствуют результатам научного анализа.

Вскоре после смерти Сталина выяснилось, что жизнь не только продолжается. В ней появились светлые пятна, определенное размягчение устоев, на которых базировалась советская историческая наука. Для меня это выглядело вдохновляющим, тем более что предстояло взяться за кандидатскую диссертацию. А летом того же года произошло событие, которое принципиально изменило мою жизнь: я поступил в аспирантуру Новосибирского пединститута.

Как могло такое случиться? Я считал это невероятным и даже не мечтал о нем. Но факт… Главным условием, конечно, была приостановка антисемитских «начинаний» Сталина. «Дело врачей» рухнуло. Новые руководители страны осознали, что подобная политика может привести к краху всю советскую систему. Началось постепенное отступление от «сталинизма» к «ленинизму» в идеологии и политике. Позднее оно подвело к ХХ съезду КПСС. Для меня это означало своего рода «смену вех». Была и конкретная причина: в пединституте «проваливалась» очная аспирантура по общественным наукам. Ректор получил за это даже выговор от министра. Причина же состояла в том, что в основном в аспирантуру принимали вчерашних партработников – людей «верных», но не готовых к научной деятельности.

Обо всем этом рискнул мне поведать секретарь парткома института Мирзоев, сам по специальности историк, автор книг по историографии Сибири. И добавил: не хотите ли поступить в очную аспирантуру? Надо же исправлять положение, вы же, надеюсь, в состоянии стать кандидатом наук? Я был потрясен. Настолько это было неожиданно, не укладывалось в сознании. Ибо восприятие самого себя как человека, стоящего во «втором ряду» и обреченного всегда оставаться таковым, уже вошло в меня. «Родовое пятно» моей национальности, не замеченное в детстве, разрослось, его теперь видели все. А я прежде всего. Но я не ослышался: «Так будете поступать?» – повторил Мирзоев покровительственным тоном. Я даже не воскликнул, а промямлил: «Конечно».

Все дальнейшее уместилось в один день. Хотя я уже сдал на «отлично» все кандидатские экзамены, мне предложили сдавать экзамены вступительные. Вроде бы глупость, но таков был порядок. Устроили все три экзамена в один день, подряд. И получилось даже смешно: один экзамен сдал на «хорошо». Был взволнован, да и не готов экзаменоваться. Вечером я вызвал на переговорный пункт (в те времена иначе не получалось) Аню и сообщил о случившемся. Она толком не поняла, как все произошло, и тоже была ошеломлена. Я вернулся в Кемерово и стал оформлять увольнение. В институте пытались меня оставить, тем более что не за горами был новый учебный год. Даже обещали дать мне квартиру, так довольно быстро удалось приобрести авторитет. Мы решили, что я еду один, буду жить у матери. А жена и теща остаются пока, хотя бы на год, в Кемерове. Боялись, что наша жизнь совместно с матерью может не сложиться. Впоследствии так и произошло.

Итак, я в новом качестве – аспирант. И все благодаря тому, что тиран умер. А если бы Сталин продолжал править? «Дело врачей» он наверняка довел бы до конца. А затем? Советский «холокост»? Много уже написано о том, какую участь он готовил евреям. О поездах, стоявших чуть ли не под парами, о бараках, которые начали строить в Сибири и на Дальнем Востоке, – и все это для евреев. Не каждый рассказ убеждает в точности такого рода сведений. Но ясно, что угроза над евреями нависла страшная. Другое дело, что мир едва ли допустил бы такой «исход». Но тогда мог завязаться конфликт, последствия которого привели бы к вселенской катастрофе. Но, как говорится, обошлось… И я лично под колеса такой истории не попал. Вновь повезло: не убили на фронте, не пропал сейчас. Смог перевалить еще через одно препятствие, стоящее на пути моей судьбы. Впереди могли быть трудности, но едва ли с таким трагическим звучанием.

Все последующие годы на фоне предыдущих выглядят как успешные, удачливые. Кое-что о них я уже написал[1], хотя переживаний, да и конфликтных ситуаций хватало. В общем же, если вспомнить название данного очерка, прожитые годы были временем становления русского, точнее – российского историка. А то, что относилось к «еврейской судьбе», имело второстепенный характер. «Государственный антисемитизм» приказал долго жить. Сохранились, можно сказать, его остаточные явления. Да и то, как правило, в неявном виде.

В завершение отмечу пунктирно лишь основные вехи пройденного пути. В 1956 г. я защитил диссертацию. Получил направление в Строительный институт (Сибстрин), преподавал «основы марксизма-ленинизма». В окрестностях Новосибирска началось строительство Академгородка. Разгорелась мечта: вот куда бы попасть! Страсть к исследованиям, которыми я усиленно занимался в период подготовки диссертации, не ослабевала. И случилось чудо! Поистине так: перст судьбы указал прямо на меня.

Профессор И.И. Матвеенков, заведовавший нашей кафедрой в Сибстрине, был приглашен заведовать кафедрой философии в Сибирском отделении АН СССР. Он поддержал стремление городских историков создать для начала координационную гуманитарную комиссию в Новосибирском научном центре. Так возникла Постоянная комиссия по общественным наукам. Для ее успешного функционирования требовался «живой» человек, т. е. историк, освобожденный от других забот и дел. Иов Иванович предложил такую должность мне: за несколько лет прежней совместной работы он уверовал в мои научные и организаторские способности. Теперь бы сказали: увидел во мне «эффективного менеджера». Я согласился с восторгом. В Сибстрине всячески пытались меня удержать. Ректор даже заявил на заседании парткома: немедленно выделяю Соскину квартиру в новом доме. Но мне было не до этого, желание погрузиться в мир науки перевешивало насущные выгоды.

В феврале 1959 г. я был зачислен в штат Института экономики на должность старшего научного сотрудника – других подходящих институтов в городке не было. Мои новые обязанности состояли в обеспечении работы Постоянной комиссии. Других людей пока не было. Позже они появились, первая среди них – Марина Михайловна Громыко, москвичка, ученица академика Сказкина. Пока не нашли штатного работника, приходилось в роли ученого секретаря Президиума по общественным наукам заниматься по заданию руководителей СО АН СССР вопросами, связанными с развитием гуманитарных исследований в филиалах – там еще до Сибирского отделения соответствующие институты имелись. Потом пришло время озаботиться созданием такого института в самом Новосибирске, заняться подготовкой пятитомной «Истории Сибири». Возглавил огромное новое дело академик А.П. Окладников, уже тогда известный археолог. Лет пять я находился «при нем».

В 2009 г. я «разменял» полвека жизни и труда в Академгородке. Даже чисто арифметически это значительный срок, для меня – большая часть жизни. Кое-что о ней я написал и опубликовал. Но, думается, в качестве одного из источников по истории российской интеллигенции, культуры и науки могло бы пригодиться более полное описание случившихся в эти годы событий. И мое мнение об итогах прожитого и пережитого. Остается надеяться, что такая работа в каком-либо виде появится. Разумеется, под другим названием. Судьба – судьбой, но новый этап – новые ракурсы. До этого шла своего рода борьба за право заниматься наукой. Теперь, если пользоваться научным термином, проблемным полем стала сама наука. И с ней отныне были связаны основные перипетии моей жизни.

 


[1] См., напр.: Соскин В.Л. Полвека – и вся жизнь // «И забыть по-прежнему нельзя…»: Сборник воспоминаний старожилов Академгородка. Новосибирск, 2007; Он же. Новосибирский научный центр: исследования по новейшей отечественной истории. Новосибирск, 2008.

Просмотров:1127 Комментариев:9

Автор: Владимир Кузменкин

Дата публикации: 29 октября 2012 01:00

Источник: Большой Новосибирск

Комментарии

  • Людмила # 29 октября 2012 18:02 Ответить

    Замечательный историк, замечательный преподаватель! Низкий Вам поклон!

  • горожанин # 31 октября 2012 12:38 Ответить

    Варлену Львовичу нужно написать историю создания и развития Академгородка.Ведь это человек, который  все видел своими глазами и принимал во всем активное участие.было бы очень интересно почитать.

  • горожанин # 31 октября 2012 12:38 Ответить

    Варлену Львовичу нужно написать историю создания и развития Академгородка.Ведь это человек, который  все видел своими глазами и принимал во всем активное участие.было бы очень интересно почитать.

  • Историк # 31 октября 2012 13:03 Ответить

    Человек в 87 лет читает лекции! И рассказать ему есть, о чем. Может быть, мемуары надо писать о том, что пережито. У нас об истории создания Академгородка не так уж много и написано. И все больше ученым неудобоваримым языком

  • студент # 31 октября 2012 16:27 Ответить

    Наверное, этому человеку не больно за прожитые годы. Столько всего было в его жизни интересного. Только интересные, творческие, инициативные люди могут работать в этом возрасте. Не доживать остаток жизни, а радоваться жизни, идти вперед.

  • Анна # 02 ноября 2012 12:16 Ответить

    Сложно ему пришлось в жизни с еврейским происхождением.

  • гость # 03 ноября 2012 14:11 Ответить

    А евреям нигде и никогда не жилось хорошо. Вон Логинова послушайте!

  • ххх # 06 ноября 2012 16:41 Ответить

    Спасибо, что Варлен Львович написал автобиографические заметки. а сайт "Большой Новосибирск" их опубликовал.Это интересно. поучительно.

  • вогог # 10 ноября 2012 23:48 Ответить

    ы

    Если ты снами значит ты лучший!!! http://gorod48.ru/news/103991/ мего сайт =)

Добавить комментарий

Оставьте свой комментарий